Неточные совпадения
Меж ими всё рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые,
Судьба и
жизнь в свою чреду, —
Всё подвергалось их суду.
Поэт в жару своих суждений
Читал, забывшись, между тем
Отрывки северных поэм,
И снисходительный Евгений,
Хоть их не много
понимал,
Прилежно юноше внимал.
Высокой страсти не имея
Для звуков
жизни не щадить,
Не мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И был глубокий эконом,
То есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец
понять его не мог
И земли отдавал в залог.
— Признаюсь, я тоже, — произнес Чичиков, — не могу
понять, если позволите так заметить, не могу
понять, как при такой наружности, как ваша, скучать. Конечно, могут быть причины другие: недостача денег, притесненья от каких-нибудь злоумышленников, как есть иногда такие, которые готовы покуситься даже на самую
жизнь.
Она сообщала, между прочим, что, несмотря на то, что он, по-видимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, — к новой
жизни своей он отнесся очень прямо и просто, что он ясно
понимает свое положение, не ожидает вблизи ничего лучшего, не имеет никаких легкомысленных надежд (что так свойственно в его положении) и ничему почти не удивляется среди новой окружающей его обстановки, так мало похожей на что-нибудь прежнее.
— Потом
поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила
жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
— Не
понимаете вы меня! — раздражительно крикнула Катерина Ивановна, махнув рукой. — Да и за что вознаграждать-то? Ведь он сам, пьяный, под лошадей полез! Каких доходов? От него не доходы, а только мука была. Ведь он, пьяница, все пропивал. Нас обкрадывал да в кабак носил, ихнюю да мою
жизнь в кабаке извел! И слава богу, что помирает! Убытку меньше!
Он с мучением задавал себе этот вопрос и не мог
понять, что уж и тогда, когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не
понимал, что это предчувствие могло быть предвестником будущего перелома в
жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на
жизнь.
Не то чтоб он
понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и будь это всё его родные братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае
жизни; он никогда еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
Короли польские, очутившиеся, наместо удельных князей, властителями сих пространных земель, хотя отдаленными и слабыми,
поняли значенье козаков и выгоды таковой бранной сторожевой
жизни.
А природа ее ничем этим не обидела; тетка не управляет деспотически ее волей и умом, и Ольга многое угадывает,
понимает сама, осторожно вглядывается в
жизнь, вслушивается… между прочим, и в речи, советы своего друга…
И он не мог
понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно, с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только с помощью всего своего ума и знания
жизни вопросы, сомнения, требования — все, что всплывало в чертах Ольги.
Она
поняла, что проиграла и просияла ее
жизнь, что Бог вложил в ее
жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда… Навсегда, правда; но зато навсегда осмыслилась и
жизнь ее: теперь уж она знала, зачем она жила и что жила не напрасно.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на
жизнь — вот что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он
понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
В снах тоже появилась своя
жизнь: они населились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не
поймет, силится говорить с ними, спросить, и тоже говорит что-то непонятное. Только Катя скажет ей поутру, что она бредила.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он
понял, — что было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и
жизнь.
Или я не
понял этой
жизни, или она никуда не годится, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его.
С летами она
понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю
жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет, и нечего было ей желать больше, некуда идти.
«Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я
понял ту силу, которая не в одном прошедшем дала мне
жизнь, но теперь дает мне
жизнь. Я освободился от обмана, я узнал хозяина».
Дети? В Петербурге дети не мешали жить отцам. Дети воспитывались в заведениях, и не было этого, распространяющегося в Москве — Львов, например, — дикого понятия, что детям всю роскошь
жизни, а родителям один труд и заботы. Здесь
понимали, что человек обязан жить для себя, как должен жить образованный человек.
Они были дружны с Левиным, и поэтому Левин позволял себе допытывать Свияжского, добираться до самой основы его взгляда на
жизнь; но всегда это было тщетно. Каждый раз, как Левин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей приемных комнат ума Свияжского, он замечал, что Свияжский слегка смущался; чуть-заметный испуг выражался в его взгляде, как будто он боялся, что Левин
поймет его, и он давал добродушный и веселый отпор.
— Для тебя это не имеет смысла, потому что до меня тебе никакого дела нет. Ты не хочешь
понять моей
жизни. Одно, что меня занимало здесь, — Ганна. Ты говоришь, что это притворство. Ты ведь говорил вчера, что я не люблю дочь, а притворяюсь, что люблю эту Англичанку, что это ненатурально; я бы желала знать, какая
жизнь для меня здесь может быть натуральна!
Поняв теперь ясно, что было самое важное, Кити не удовольствовалась тем, чтобы восхищаться этим, но тотчас же всею душою отдалась этой новой, открывшейся ей
жизни.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому
понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Обе несомненно знали, что такое была
жизнь и что такое была смерть, и хотя никак не могли ответить и не
поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на это.
В первый раз тогда
поняв ясно, что для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он решил, что так нельзя жить, что надо или объяснить свою
жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться.
Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и его неловкость в свете, основанная, как она полагала, на гордости, и его, по ее понятиям, дикая какая-то
жизнь в деревне, с занятиями скотиной и мужиками; не нравилось очень и то, что он, влюбленный в ее дочь, ездил в дом полтора месяца, чего-то как будто ждал, высматривал, как будто боялся, не велика ли будет честь, если он сделает предложение, и не
понимал, что, ездя в дом, где девушка невеста, надо было объясниться.
— Да, но без шуток, — продолжал Облонский. — Ты
пойми, что женщина, милое, кроткое, любящее существо, бедная, одинокая и всем пожертвовала. Теперь, когда уже дело сделано, — ты
пойми, — неужели бросить ее? Положим: расстаться, чтобы не разрушить семейную
жизнь; но неужели не пожалеть ее, не устроить, не смягчить?
В сущности, понимавшие, по мнению Вронского, «как должно» никак не
понимали этого, а держали себя вообще, как держат себя благовоспитанные люди относительно всех сложных и неразрешимых вопросов, со всех сторон окружающих
жизнь, — держали себя прилично, избегая намеков и неприятных вопросов. Они делали вид, что вполне
понимают значение и смысл положения, признают и даже одобряют его, но считают неуместным и лишним объяснять всё это.
«Нет, я
понял его и совершенно так, как он
понимает,
понял вполне и яснее, чем я
понимаю что-нибудь в
жизни, и никогда в
жизни не сомневался и не могу усумниться в этом. И не я один, а все, весь мир одно это вполне
понимают и в одном этом не сомневаются и всегда согласны».
Только уж потом он вспомнил тишину ее дыханья и
понял всё, что происходило в ее дорогой, милой душе в то время, как она, не шевелясь, в ожидании величайшего события в
жизни женщины, лежала подле него.
Усложненность петербургской
жизни вообще возбудительно действовала на него, выводя его из московского застоя; но эти усложнения он любил и
понимал в сферах ему близких и знакомых; в этой же чуждой среде он был озадачен, ошеломлен, и не мог всего обнять.
Первое время Анна искренно верила, что она недовольна им за то, что он позволяет себе преследовать ее; но скоро по возвращении своем из Москвы, приехав на вечер, где она думала встретить его, a его не было, она по овладевшей ею грусти ясно
поняла, что она обманывала себя, что это преследование не только не неприятно ей, но что оно составляет весь интерес ее
жизни.
Он чувствовал, что Яшвин один, несмотря на то, что, казалось, презирал всякое чувство, — один, казалось Вронскому, мог
понимать ту сильную страсть, которая теперь наполнила всю его
жизнь.
Анна Аркадьевна читала и
понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить зa отражением
жизни других людей.
И каждое не только не нарушало этого, но было необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков — со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями,
понимать несомненно одно и то же и слагать ту
жизнь души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не
понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но
жизнь моя теперь, вся моя
жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»
Левин старался
понять и не
понимал и всегда, как на живую загадку, смотрел на него и на его
жизнь.
— Вот, сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о: э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили:«когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это, что никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла
понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что
жизнь его зависит от того,
поймет ли она эти слова.
Как будто мрак надвинулся на ее
жизнь: она
поняла, что те ее дети, которыми она так гордилась, были не только самые обыкновенные, но даже нехорошие, дурно воспитанные дети, с грубыми, зверскими наклонностями, злые дети.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты
пойми, что это для меня вопрос
жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и
понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Старо, но знаешь, когда это
поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда
поймешь, что нынче-завтра умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь
жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о смерти.
— Ты
пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что решил, что этого не может быть,
понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо решить…
Левин чувствовал всё более и более, что все его мысли о женитьбе, его мечты о том, как он устроит свою
жизнь, что всё это было ребячество и что это что-то такое, чего он не
понимал до сих пор и теперь еще менее
понимает, хотя это и совершается над ним; в груди его всё выше и выше поднимались содрогания, и непокорные слезы выступали ему на глаза.
Он бы должен был
понять всю тяжесть этой
жизни моей здесь, в Москве.
— Я
понимаю,
понимаю, — перебил он ее, взяв письмо, но не читая его и стараясь ее успокоить; — я одного желал, я одного просил — разорвать это положение, чтобы посвятить свою
жизнь твоему счастию.
— Ты ведь не признаешь, чтобы можно было любить калачи, когда есть отсыпной паек, — по твоему, это преступление; а я не признаю
жизни без любви, — сказал он,
поняв по своему вопрос Левина. Что ж делать, я так сотворен. И право, так мало делается этим кому-нибудь зла, а себе столько удовольствия…
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою
жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не
понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута
жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
Но вдруг она остановилась. Выражение ее лица мгновенно изменилось. Ужас и волнение вдруг заменились выражением тихого, серьезного и блаженного внимания. Он не мог
понять значения этой перемены. Она слышала в себе движение новой
жизни.
— Костя! сведи меня к нему, нам легче будет вдвоем. Ты только сведи меня, сведи меня, пожалуйста, и уйди, — заговорила она. — Ты
пойми, что мне видеть тебя и не видеть его тяжелее гораздо. Там я могу быть, может быть, полезна тебе и ему. Пожалуйста, позволь! — умоляла она мужа, как будто счастье
жизни ее зависело от этого.
— Так вы жену мою увидите. Я писал ей, но вы прежде увидите; пожалуйста, скажите, что меня видели и что all right. [всё в порядке.] Она
поймет. А впрочем, скажите ей, будьте добры, что я назначен членом комиссии соединенного… Ну, да она
поймет! Знаете, les petites misères de la vie humaine, [маленькие неприятности человеческой
жизни,] — как бы извиняясь, обратился он к княгине. — А Мягкая-то, не Лиза, а Бибиш, посылает-таки тысячу ружей и двенадцать сестер. Я вам говорил?